Ко Дню Освобождения, который харьковчане традиционно отмечают 23 августа, Владимир Петрович решил поделиться с читателями портала Украина.ру своими воспоминаниями о послевоенном Харькове.
Сейчас редко, но в советское время почти на всех партийных мероприятиях звучала духоподъемная фраза: «В какое же интересное время живем, товарищи!» А однажды после оваций кто-то тихо вздохнул: «Эх, пожить бы хоть немножко в неинтересное…»
Голова идет кругом, когда подумаешь, что выпало на долю моего поколения и особенно наших родителей, так и не доживших до «неинтересного времени». Сколько костедробильных поворотов истории, боли, несправедливостей, надежд и веры в светлое будущее с последующим их крушением, революций, войн, колебательных процессов генеральной линии партии!..
Немцы и кино
Я родился ровно через четыре месяца после окончания Великой Отечественной войны, и все мое детство прошло в руинах истерзанного войной Харькова. Войну не застал, как видите, но всю жизнь с ранней юности, как только научился выпивать, и по сегодняшний день 23 августа с харьковчанами — действующими или «харьковчанами запаса», живущими вне родного города, — мы обязательно отмечаем День Освобождения.
Не помню, чтобы кто-то нас этому учил, тем более заставлял, но как-то само собой, где бы ты ни оказывался (август — время отпускное), обязательно возникала какая-то компания — в ресторане, в сквере или на набережной, если у моря, где сразу угадывались свои. И к ним можно было присоединиться хотя бы на один-два тоста. Факта, что ты харьковчанин, хватало для опознания, как в авиации, — свой. И в этот вечер ребята из самых разных слоев, в том числе не перегруженные интеллектуально, говорили серьезно и пили не чокаясь…
Какие сегодняшние бандиты, уголовники, маньяки, чья жестокость леденит кровь, могут сравниться с немецкими и местными фашистами, которые повыползали с цветами и хлебом-солью навстречу гитлеровским «освободителям»! Непостижимо, из каких химических элементов в человеке может выработаться вещество, вымывающее из него весь культурный опыт человечества и заполняющее пустоты абсолютным, беспримесным равнодушием и ледяной безжалостностью к людям.
Я вырос в ненависти к немцам — да что я, все мы. Когда город в руинах, а у половины одноклассников отцы не вернулись с войны, как-то не вспоминаются ни Гёте, ни Шиллер, ни Бетховен с Бахом…
С возрастом я, чуждый любой национальной розни, все больше и больше тяготился этим стыдным чувством и избавился от него, только когда решился снять фильм о немецких детях, которые в итоге стали жертвами войны так же, как их советские сверстники. Поначалу я отказывался: сценарий был слабым, невероятно идеологизированным. Несмотря на то что в основе его лежали реальные события и трое из соавторов написали каждый по варианту, все равно это были «розовые сопли в сахаре», и желания экранизировать такое не возникало.
Но в какой-то момент я вдруг понял, что сама история, повторяю, реальная — когда советская военная администрация сразу после Победы начала подбирать по всей Германии детей, лишившихся родителей или потерявшихся при бегстве с насиженных мест под натиском советских войск, стала разыскивать родителей и возвращать им детишек, такая история дает повод сказать людям что-то очень важное.
Дело в том, что Германия не знала такого явления, как детская беспризорность в нашем понимании. Но когда Красная армия, выдавленная лютым врагом в отступление на восток, пошла в обратном направлении по тем же городам и селам, в которых зверствовали немцы и их союзнички практически из всей Европы, когда наши солдаты увидели, что те сотворили с людьми и со страной, и с этим знанием вступили в Германию, немцы понимали, что после такого русские имеют полное право стереть Германию с лица земли и истребить все население страны, вырастившей фашизм.
И действительно, в первые два-три дня были случаи жестоких расправ над местными, на что командование циркулярно распространило по всем войскам приказ о беспощадном преследовании мародеров и насильников, за ним последовали показательные расстрелы, люди как-то «охолонули», протрезвели и, не скрою, труднопостижимым для меня образом сумели преодолеть накопленную ненависть, разделить в своем сознании понятия «фашист» и «немец».
А немецкая пропаганда гнала людей куда угодно, только бы подальше от «русских варваров», и вся страна наполнилась потоками беженцев. Только бежать им было некуда, не было у них ни Сибири, ни Урала, ни Средней Азии, как у наших. Они бежали в Дрезден, надеясь спастись под покровом Сикстинской Мадонны. А уж как оно обернулось… Что сделали с Дрезденом, его населением, включая беженцев, англичане и американцы, хорошо известно.
И конечно, в пекле финальных битв страшной войны люди теряли друг друга, теряли детей, воистину ни в чем не повинных. Так война бумерангом вернулась в дом агрессора, ударила по самым слабым и незащищенным. Я посчитал крайне важным для себя сделать такой фильм и, может быть, через него достучаться до сердец правителей разных стран, в чьих руках судьбы Мира.
В школе и в обоих моих вузах (ХПИ и ВГИК) я учил английский язык, но, работая над своим вариантом сценария, по мере того, как формировались характеры героев, накалялся сюжет и выстраивалась композиция фильма, приходил к пониманию, что немецким детям — будущим исполнителям (а их в картине больше пятидесяти, от трех до четырнадцати лет) —предстоит решать гроссмейстерские актерские задачи, и быть для них чужим дядей, который общается с группой через переводчика, — значит погубить дело.
И тогда, холодея от ужаса, я начал понимать, что обязан изучить немецкий язык. Вторым режиссером у меня был друг-земляк, с которым мы сначала закончили ХПИ, кафедру электропривода (только он на 8 лет раньше), а потом режиссерский факультет ВГИК (он — мастерскую С.А. Герасимова, я — Ю.П. Егорова). Это был Валерий Харченко. Поскольку ему предстояло работать со вторым планом, с массовкой и вообще «держать» всю съемочную площадку, то я подумал: ему тоже придется идти на штурм языка, из которого мы оба знали только «хенде хох!», «матка, курка-яйка-млеко!» и «русиш швайн».
Когда я объявил о своих планах Валере, он — человек авантюрный, легкий на подъем — сразу согласился. Я упросил Герасимова, тот написал ректору МГУ письмо, и нас включили в экспериментальную группу на кафедре знаменитого на весь мир профессора Галины Китайгородской, разработавшей систему изучения языков методом «погружения». Когда-нибудь я расскажу (просто обязан это сделать), как мы «погружались» и все-таки проломились сквозь эти тернии (поверьте, это того стоит), но пока достаточно сказать — через два месяца мы довольно уверенно говорили по-немецки. Вскоре у Харченко появился шанс запуститься со своей картиной, его, конечно, нельзя было упускать, и Валера ушел. А для меня обретенное чувство языка, богатства его интонационных обертонов и, главное, возможность напрямую общаться и минуя переводчиков говорить с немецкими актерами, особенно с детьми, стало бесценной опорой в работе. Речь о фильме «Александр Маленький».
Я назвал эту картину именем грудничка-подкидыша, которого доведенная до отчаяния немецкая женщина оставила на обочине около детского дома в надежде, что его спасут добрые люди. Назвал не случайно, потому что этот проходной в общем-то персонаж, который появляется в картине всего на полторы минуты, очень важен для меня. Он — мой ровесник, единственный в картине человек нового послевоенного поколения, и я, не скрою, надеялся, что наше поколение, не видевшее войны своими глазами, но несущее в себе генетическую память о ней и понимание, что еще одну мировую войну человечество не переживет, общими усилиями должно покончить с войнами на Земле. Не случилось. Может, у других получится…
Зато случилось много другого, такого, что не могло бы привидеться в самом кошмарном сне.
Володя Маленький
Мы жили на улице Мельникова в доме №5, во 2-й квартире. Этот красивый трехэтажный дом в стиле «модерн» был устроен странным образом. Нумерация квартир в нем по неразгаданному до сих пор замыслу начиналась сверху. Поэтому попасть к нам можно было, только преодолев один прямой и два крутых винтовых пролета, из-за чего всю жизнь мы выслушивали от почтальонов, агитаторов во время выборов, новых врачей из поликлиники и всех, кто попадал к нам впервые, упреки в идиотизме такого решения, авторство которого приписывалось нам, обитателям верхних квартир.
Когда-то потолок и крыша над лестницей были стеклянными, в совокупности образуя прозрачный фонарь, но в процессе оптимизации коммунального быта они были заменены на листовое железо и выкрашены в некий, напоминающий продукт жизнедеятельности человека, цвет.
Однажды мама послала меня вынести мусорное ведро, из которого торчала бутылка с каким-то техническим маслом, и я смекнул, что если ведро нести не строго вертикально, а слегка наклонить, то из горлышка начинает литься некая черная субстанция. Было что-то завораживающее в том, как тонюсенькая тягучая струйка ложится на ступеньки, образуя красивую непрерывную линию. Красиво, впрочем, было недолго, потому что я вдруг поскользнулся и совершил на пятой точке в обнимку с ведром стремительный спуск до конца упомянутого винтового пролета, на котором и осталось все содержимое бутылки, что, естественно, поскольку контроль над углом наклона бутылки в процессе проезда был утрачен. Оно, это самое содержимое, видно, было качественным, потому что пролилось оно, когда мне было лет десять, а двадцать лет назад, когда мне минуло 55 и я в последний раз был в нашем доме, след от того заезда, правда, несколько потускнев, оставался на месте. Заодно хочу покаяться перед бывшими соседями и заверить: «Я не нарочно, больше не буду…»
А еще, над парадной дверью есть циркульное окно, вписанное в обширную нишу. Представьте, как классно — пока никого на лестнице нет, бросать мячик в это окно! Как при каждом попадании оно восхитительно дребезжит и как замирает сердце в ожидании, что уж на этот-то раз стекло со звоном разлетится. Но мячик всегда возвращался, отскакивал и возвращался! Всегда… А вот и не всегда!.. И сколько потом ни плачь, никто не пожалеет и никому не скажешь — ни братьям (услышишь: «Ну и дурак»), ни пацанам — никто не полезет. В общем, если у кого есть длинная лестница… Он должен там лежать в этой нише, такой синенький с кулак величиной, с красно-желто-зеленой полоской вокруг…
Когда-нибудь надо будет рассказать поподробнее об обитателях нашего дома, двора и прилегающих улиц. Эти люди, поверьте, заслуживают того, чтобы их помнили, ведь коммунальные квартиры, где бок о бок жили пролетарии и дирижеры симфонических оркестров, профессора, посудомойки и вертухаи местных тюрем, где социальная чересполосица сводила в общее пространство людей с полярными культурными потребностями, бытовыми привычками, кулинарными предпочтениями, гигиеническими традициями; их сосуществование в общем пространстве создавало порой удивительные примеры толерантности и нетерпимости, мелких пакостей и взаимовыручки, непримиримой вражды и неразрывной, крепче кровной, взаимной привязанности.
Жизнь наша протекала на улице и во дворах. Родители у всех пацанов работали и понятия не имели, как мы проводим время. В школу нас отводили один раз — 1 сентября в первый класс, а дальше все самостоятельно: школа, улица, двор, вся полнота ответственности за любой поступок и слово, которое тоже — поступок. Самая эффективная форма мужского воспитания!
У меня все сложилось еще суровее: мало того, что я постоянно путался под ногами старших братьев, которые вынуждены были меня терпеть, но и они, в свою очередь, водились со старшими ребятами. Таким образом, я с самого начала был посвящен и причастен к решению если не всех, то многих проблем нашего и соседних дворов. Правда, когда разбирались с барышнями или опасным «тем берегом» речки Лопани, то мне до определенного возраста доходчиво давали понять, что и «без сопливых скользко», тем самым оберегая мою психику, ну и целостность физиономии, конечно.
Что сказать, жизнь почти всех наших друзей детства и ранней юности текла на грани «уголовного фола», а многие в итоге за эту грань шагнули. В разговорах постоянно присутствовали «мусора», приводы в «легавку», счет «кто» и «на сколько» сел, «жалистные» блатные песни, прокуроры и прочие «волки позорные» — все это наполняло жизнь манящим ароматом запретного плода и было своеобразным продолжением жизни в коммуналках.
А параллельно шла другая жизнь: книги, спорт, когда в Харькове открылся планетарий — сумасшедшее увлечение астрономией, и, наконец, в восьмом классе — «Театр юных» во Дворце пионеров.
Харьковские сорванцы
О моих потрясающих родителях разговор особый: надеюсь, когда-нибудь соберусь с духом и расскажу, а сейчас только в двух словах о братьях. Мы появились на свет через короткие интервалы: Славик в сороковом, Жека в сорок втором, я в сорок пятом году.
Пока мы учились в школе, разница в возрасте была огромной, представьте второй класс и седьмой. Или пятый и десятый. Мало того, что всю жизнь я донашивал за ними все, что им не удалось превратить в «текстильную ветошь», я еще был приговорен тащиться по проторенным ими дорогам жизни: одни и те же ясли на Садовой, тот же детский сад на Черноглазовской, потом через три дома на той же улице 49-я школа и, наконец, одна кафедра Политехнического института. Конечно, институт — случай особый, об этом когда-нибудь в другой раз, но в детстве все развивалось приблизительно по одной и той же схеме: папа приводил меня в очередное образовательное заведение под ликование и восторженные возгласы персонала: «Боже, еще один мальчик этой замечательной семьи, братик Славочки и Женечки Фокиных!..»
Скажу, не вникая в подробности, что счастье их всякий раз было недолгим, и уже на следующий день начинались суровые будни: бесконечные вызовы родителей, четверки и даже тройки по поведению, расхождения во взглядах на жизнь с учителями и, главное, крайне отрицательное разлагающее, по их мнению, но весьма эффективное, по общему признанию, влияние на детские коллективы. Не совпадали мы преимущественно в их стремлении заставить меня «ходить строем» и моим нежеланием этому подчиняться. Через всю мою жизнь рефреном звучало:
— Фокин, будь как все! Не считай себя умней других!
Недавно в «Фейсбуке» какой-то харьковский краевед разместил фотографию красивого дома с круглой башней и коническим навершием над ней. Это улица Мельникова, 6. Во дворе этого дома было ремесленное училище — «ремеслуха», куда после седьмого класса шли очень многие подростки. Они работали на станках, «фраерились» и казались нам взрослыми дядьками!
Отходы их трудов — обрезки цилиндрических болванок толщиной в два-три сантиметра — служили отличными битами для игры на деньги «под Катю». Эпизод такой игры в фильме «Пятый ангел» я снял прямо напротив этого дома в другом направлении, в сторону улицы Девичьей, по которой ходил в 49-ю школу на Черноглазовской. В это трудно поверить, но прямо на перекрестке Мельникова и Театрального спуска, в самом его устье стоял одноэтажный дом, обнесенный круглым забором, и в нем жила семья, из которой помню только злого мужика. Он гонял нас, когда мы выезжали на санках на дорогу и с грохотом утыкались в его забор.
Это мы так скатывались с трехступенчатой огромной и страшной горы, которая с годами оказалась довольно скромным холмом, и называлась эта гора Синодруцкой. По количеству ступеней отсчитывалась и степень героизма: съехать с первой Синодруцкой — это так, для «писюноты», со второй — ты уже можешь возвращаться на гору вразвалочку и сплевывать сквозь зубы, а если ты «не бздо», съехать с третьей Синодруцкой на коньках, привинченных веревками к валенкам, или на санках лежа на животе, то ты — Король! Однажды я и съехал…
Мамин брат, наш любимый дядя, сделал нам с братьями у себя на заводе санки, самые быстрые на всей Синодруцкой! Нам завидовала вся улица… Я увидел этот тягач с экскаватором на платформе и услышал визг его тормозов, когда уже ничего не мог сделать. У него было три оси, я врезался во второе колесо, за которым… Конечно, ему слабо было догнать меня, этому фраеру, но санки он, гад, схватил и бросил под колеса своего тягача. А саночки были из такого уголка, что он никак не мог их переехать, и за ним бежали все пацаны, что были на Синодруцкой, и кричали, и просили его, как человека, остановиться… Какое там! Злой был как черт. Колеса, уродуя, перепрыгнули через наши саночки уже при повороте на Гражданскую… Братья меня в тот раз тоже не догнали, а сплющенные санки подобрал наш приятель — сын истопницы, каким-то образом выправил (у них в котельной были мощные печи) и на правах нового хозяина появился с ними но Синодруцкой. До сих пор жалко…
Портрет кинорежиссёра в юности
К моему окончанию школы мы с братьями как-то сравнялись в возрасте, смешались и стали общими их и мои друзья, и вся эта веселая разноликая компания молодых людей постоянно толклась в нашей единственной комнате, где дверь никогда не запиралась, а английский замок входной двери в нашу коммуналку открывался в зависимости от предпочтений — линейкой, расческой или студенческим билетом, хотя откликался и на ключ.
Тогда не было принято согласовывать по телефону визиты, поскольку появление в доме друга никаким «визитом» не являлось, а было продолжением нашей дворовой или школьной-студенческой жизни. Мама всех успевала накормить, была в курсе проблем наших друзей, и для каждого у нее находилось доброе слово. Спросите любого, кто помнит нашу семью, и они освободят меня от необходимости говорить о том, что можно принять за нескромность.
Мои братья, каждый по-своему, оказали огромное влияние на то, кем и чем я стал, практически сделали меня без лишних слов и нравоучений. Просто я смотрел и старался быть похожим на них. Представление о чести, чувство юмора и чувство меры тоже от них. Мы всегда были как один человек, но вот уже двадцать лет, как нас осталось двое. И то — один в Австралии…
Нашим ареалом обитания были Мельникова, Гражданская, Слесарный переулок, Подгорная, Девичья, Черноглазовская, на которой стояла наша 49-я школа — замечательное старинное здание, кажется, женская гимназия когда-то, уютное родное, не тронутое войной. В начале семидесятых мою школу сожрал ХИИКС и вылепил на ее месте скучный и безликий учебный корпус.
Да и улицы я вспоминаю под названиями, которые им присвоили отцы-основатели, то есть до раскоммунизации, хотя и советские власти (они тоже думали, что пришли навсегда) над топонимикой Харькова поработали весьма свирепо.
Я навсегда запомнил первый урок слесарного дела, к которому нас приобщал суровый дядька в синем халате. Он начал с фундаментальных основ металловедения:
— Запышить и запомнить, — мы напряглись и сосредоточились. — Усё кругом состоит из стали, а усе стали делятся на два типа: ВЧМ и ВЧТ, шо означаить "Весьма чрезвычайно мягкие" и "Весьма чрезвычайно твердые".
Потом он с пристрастием проверил конспекты. Я добросовестно записал и, как видите, запомнил…
Вспоминаю родной город сегодня, в преддверии годовщины его Освобождения от нацистов, и отчетливо вижу руины на нашей и соседних улицах; десятки старателей, разбирающих на кирпичи разрушенные дома, которые мы называли «разбитками». Кирпичи, сложенные штабелями (отдельно целые и «половинки»), становились собственностью этих людей и давали им возможность прокормить свои семьи.
Огромное количество калек — людей потерявших на войне руки или ноги. Костыли, примитивные протезы-колоды, тележки на шариковых подшипниках, грохочущие по мостовым, коляски, на которых перемещались несчастные победители. Это были совсем еще молодые люди, чьим увечьем страна заплатила за Победу. Народ относился к ним с состраданием. Подкармливали, добавляли на четвертинку, для них создавались артели инвалидов, чтобы дать возможность заработать кусок хлеба, но все равно многие стремительно деградировали, спивались и теряли человеческий облик. Нередко увечья получали и наши ровесники, в руки которых попадало оружие или неразорвавшиеся боеприпасы, а этого товара вокруг было в избытке.
«Разбитки», кроме добытчиков стройматериалов, раскапывало немало людей разного возраста. Разбирая завалы, они находили в разрушенных жилищах посуду, домашнюю утварь, драгоценности, антиквариат. Благодаря этому в нашем обиходе всегда присутствовали старинные монеты и бумажные деньги, советские офицерские кортики и немецкие штык-кинжалы, толовые и дымовые шашки, гранаты, всякие безделушки и пистолеты разных типов. Это был своего рода «обменный фонд», который наряду с марками, обертками от редких конфет, трехцветными фонариками, рулонами горючей кинопленки, из которой можно делать «дымовуху», годился для мены и гулял по карманам и «нычкам» пацанов.
Самым успешным настырным и азартным искателем был Виля. Он был старше моего старшего брата, жил в полуподвале нашего дома и всегда носил в карманах, предлагая к обмену, тьму самых неожиданных вещей разной крупности. Когда ему было года три, мать однажды увидела, что он идет по балке в разрушенном доме на уровне третьего этажа, и страшно закричала. Виля замер, посмотрел вниз на груды камня и торчащую арматуру, но собрался, дошел до края и убежал от неминуемого наказания. С тех пор он сильно заикался, хотя, кажется, никогда этим не тяготился.
Всю жизнь Виля искал и, главное, находил золото. У него было чутьё на этот металл и всякие драгоценности. Сперва он находил их под завалами в «разбитках», потом в выселенных домах под половицами, за подкладками изодранных пальто и шуб, во вьюшках разваленных печей, в матрасах, на земле и под землей, для чего всегда имел в запасе миноискатели и щупы. Это был замечательно талантливый, веселый и свободный человек с обостренным чувством собственного достоинства, отстаивая которое часто попадал в тяжелые передряги.
Если бы Виля получил образование или хотя бы оказался в благоприятной среде, уверяю, он, безусловно, прославил бы свое имя. Хотя и так он писал очень серьезные стихи вполне достойного уровня, собрал мощную коллекцию оружия, в основном холодного, хотя (я был допущен и видел) там было кое-что и погорячее. В связи с этим небольшое отступление.
Как-то я возвращался из института и, проходя мимо вилиного окна, услыхал, как он негромко окликнул меня и тут же появился на пороге. В руках у него было что-то завернутое в серую тряпку.
— Я тут вчера в саду Шевченко, в открытом кинотеатре… с одной тварью… — как всегда заикаясь, заговорил он. — В общем… я там это, пострелял маленько… Да не волнуйся, хватило в воздух… Можешь дуру затырить пока?— и он сунул мне под полу пиджака свою тяжелую тряпку.
Это был наган с тремя (из семи возможных) патронами в барабане — волнующий и так похожий на кольты из «Великолепной семерки», которую мы только что посмотрели. В детстве револьверов у нас не было. Я засунул его за самые высокие и неходовые книги в шкафу и был спокоен, что никто их там не найдет. Но вскоре пришла мама. Она работала в контрольно-аналитической лаборатории Облаптекоуправления прямо напротив нашего дома, и в детстве мы были в самом невыгодном, по сравнению с другими пацанами, положении. Она работала и одним глазом всегда видела все, что происходит напротив: кто из нас когда пришел-ушел, с кем подрался, когда пошел делать уроки.
— Что тебе Виля дал в тряпке?— спросила она.
— Ничё он мне не давал. С чего ты взяла?
— Ну, я же видела, что это было?— мама хорошо знала, что с Вилей надо держать ухо востро.
— Да ничего не было. Уже и поговорить нельзя с человеком…
Никто ничего не искал бы и не допытывался, у нас это было невозможно, но стало понятно, что «дуру» надо перепрятать, и я отнес ее к моему ближайшему другу и партнеру по театру во Дворце пионеров Вите Шрайману.
Мы к этому времени уже окончили школу, я учился в политехническом, а Витька стал актером кукольного театра. Он тоже по достоинству оценил приобретение, и мы, два здоровых лба, тут же начали играть в ковбоев, изображая героев «Великолепной семерки». Один «стрелял», щелкая по свободным гнездам барабана, другой в прыжках и падениях — на пол, на диван, прокатываясь под столом — уклонялся. Шик состоял в том, чтобы, как Юл Бриннер, держать в правой руке «Кольт», а левой ладонью как можно быстрее взводить курок для следующего «выстрела», что заставляло оборонявшегося метаться по комнате к восторгу обоих. Мы твердо знали, что у стрелка в запасе четыре «выстрела», и упивались сражением, пока наган не оказался в моих руках и я со страшной, как мне казалось, скоростью произвел три холостых выстрела, взвел курок для четвертого и тут что-то толкнуло меня глянуть на барабан — в стволе стоял патрон. Не знаю, как я мог просчитаться и как мой палец завис на спусковом крючке в последнее мгновение.
Благодаря этому мгновению Витька впоследствии стал, по общему признанию, лучшим кукольным режиссером Союза, теперь он — главный режиссер ТЮЗа в Нижнем Новгороде, а тогда, очевидно, поняв по выражению моей физиономии, что мы оба висели на волоске от непоправимого, он побледнел и притих, а я, почему-то на цыпочках, пошел в туалет, зачем-то направил ствол в унитаз и как только мог медленно опустил боёк на капсюль.
Да, так вот, Виля. Какое-то время он работал слесарем, кажется, в Институте ортопедии и травматологии, умудряясь и там находить разнообразные «клады». Какой-то тамошний профессор под давлением прогрессивной жены по большому блату купил модный дорогой чехословацкий гарнитур и обратился к Виле с просьбой помочь избавиться от старой рухляди. Виля пошел навстречу уважаемому человеку, перевез в свой полуподвал потрясающую резную ореховую мебель и с тех пор возлежал на огромном диване с кожаной обивкой и раскладными валиками.
Тогда это было довольно распространенным явлением, советские люди расставались с «мещанским» прошлым, благодаря чему я до сих пор работаю за антикварным письменным столом, который притащил с помойки, еще учась на третьем курсе ХПИ. Потом еще кто-то из ученых института купил Большую Советскую Энциклопедию. Виля и здесь помог товарищу избавиться от архаичного, недостойного советского ученого источника информации, и полки его роскошного книжного шкафа украсила полная Энциклопедия Брокгауза и Эфрона.
В 1968 году я, уже почти год как молодой инженер, надумал жениться (такое событие достойно отдельного рассказа) и сказал об этом Виле, который курил у входа в свой подвал.
— Так тебе же нужно рыжьё на кольца! — тут же сообразил Виля и потащил меня к себе. Он отодвинул огромный профессорский буфет и откуда-то из-за плинтуса извлек довольно внушительную тяжелую пробирку по пробку набитую накусанной по полтора-два миллиметра темножелтой проволокой.
— Отсыпь сколько тебе надо — будет вам мой подарок на свадьбу… Только оно это… четыре девятки — у нас в институте такой проволокой кости сшивают. Так что надо ее как-то до ювелирной кондиции доводить… Да не стесняйся ты! — и с этим словом взял мою руку и высыпал на ладонь изрядную горку чистого, чище некуда, золота.
А надо сказать, что тогда этот металл был в большом дефиците и купить обручальные кольца можно было только по большому блату, чем я в то время (то есть поиском блата) активно занимался. Я с благодарностью отказался от такого щедрого дара, соврав, что кольца уже есть, и пересыпал «рыжьё» обратно в пробирку.
К сожалению, Вилю не миновала судьба многих ребят из нашего детства. Однажды он пошел зачем-то в общежитие «в пятом номере» на Люботинской, там его жестоко избили несколько каких-то негодяев, он прибежал домой, сорвал со стенки то ли палаш, то ли турецкий ятаган из своей коллекции, вернулся в общагу и крепко покрошил обидчиков, что закончилось довольно крупным сроком с конфискацией и оружия, и золота, и всего, что было ценного в его подвале.
Потом он уехал из страны, нечасто, но писал очень теплые письма, вкладывая в них вырезки из газет со своими стихами, а однажды прислал горькое известие о том, что не стало Лары — девушки «со второго номера» — двора напротив нашего дома на Мельникова, с которой он прожил всю жизнь…
Вместо эпилога
Я давно испытываю угрызения совести от того, что никак не соберусь всерьез оглянуться на прожитые годы, вспомнить пережитое и, главное, отдать дань почтения и благодарности множеству людей, с которыми меня сводила судьба и у которых учился уму-разуму. Эти заметки, которыми я рискнул поделиться с вами, дорогие земляки, связаны с единственным желанием — оказаться в очередную годовщину Освобождения нашего любимого города в компании харьковчан и поднять с ними бокал в знак благодарности тем, кто своей кровью и жизнями добыл для нас Победу. С ПРАЗДНИКОМ ВАС, ДОРОГИЕ ЗЕМЛЯКИ!
Статья впервые опубликована 23.08.2020