Я этот фильм не смотрела тысячу лет — и при этом отчетливо помню в подробностях и, самое важное, он остался для меня одним из главных мифов моего детства, почище всякой Древней Греции.
Я отлично помню, как смотрела его в первый раз. Совсем маленькой была, классе, может быть, во втором. Были каникулы — кажется, зимние. К нам на несколько дней вселился лучший друг моего брата, им было, соответственно, лет по 13-14, вечерами они играли на диване в шахматы (друг Юрка даже захватил из дому специальные шахматные часы). Я, как водится, влюбленным в них щенком крутилась поблизости. А по телеку шел «Электроник» — и сразу целыми картинками, фразами, музыкой, голосами, небывалыми подробностями впечатывался мне в голову, как оказалось, навсегда.
У московских школьников, во-первых, была школа. Фантастическая. В которой на уроках рисования дети сидели с планшетами на ступеньках красивого холла, а на уроках музыки пели в каком-то тоже невероятном зале, и у них там были светлые коридоры-переходы, и такая лестница, которая вела ко входу, прямо-таки Каннская лестница, да…
Во-вторых, у конкретного московского школьника был папа-дальнобойщик, который мог вот так взять и на своей огромной машинище увезти жену и сына в маленькое путешествие, спонтанные нахальные каникулы. Сейчас мелькнула мысль, что дурной почти пародийный парафраз потом вставит Пичул в «Маленькой Вере»: с папой — водилой грузовика-длинномера, с полулегальной семейной поездкой к мариупольскому морю…
В-третьих, у московского школьника был этот невероятный гараж! Я не знаю школьника, который не давился бы слюной, видя эти хоромы, эту «хазу», этот детский «холостяцкий флэт»… Подозреваю, тут и взрослые зрители завидовали.
В-четвертых, водолазки и джинсы Сыроежкина. Которых у него, сынишки не сильно-то обеспеченных родителей, было — по два комплекта, так что несложно было поделиться с Электроником. Ха. Ха. Ха.
В-пятых, мотоцикл Сыроежкина. Мотоцикл — у двенадцатилетнего школьника, ученика 6 «Б». Обсуждения этого факта у нас обычно сводились к тому, что, опять же, наверное, у московских шестиклассников так сплошь и рядом, а во-вторых — «что делать будем? Завидовать будем!»
(Спойлер. Потом-то я спросила у бывших московских школьников, было ли все так. В случае неминуемого положительного ответа я собиралась спросить не «о», а спросить у них «за» всё, чтоб они за всё ответили… Но оказалось, что так было только у Сыроежкина и его компании.)
Я мало знаю фильмов с подобным идеальным кастингом. Все герои были совершенно живые, в них невозможно было не влюбиться. В прелестнейшего математика Весника, в долговязого милягу-профессора Гринько, в восхитительную суетливую Никищихину (господи, какой же точный типаж, какое попадание в образ, я встречала таких женщин — вот ровно таких, и задним числом можно с высокой вероятностью увидеть биографию бедной этой восторженной ассистентки Маши) — ее «Профессор, он плачет!!! Профессор, он смеется!!!» я до сих пор использую… В блистательного Стампа — Басова, а заодно в Перфилова и, конечно, Урри — Караченцова. В компанию школьников — Сыроежкина, Гуся («у меня тоже голос, я тоже хочу петь!»), Кукушкину, Королькова и очаровательного Чижикова-Рыжикова.
Невозможно было не влюбиться в музыку. В музыку Крылатова с крутейшими ритмами и без всякой традиционно детской сентиментальности — и в слова Энтина, просто блестящие, вот прямо видно, с каким кайфом оба писали. И я не знаю, как Камбуровой удался этот совершенно мальчишеский тембр — без обычной неловкой фальши, когда тетеньки поют за маленьких. Детей не обманешь, дети не будут гоняться за текстами и переписывать друг у друга в песенники песни просто так. Крутейшие песни. Я сейчас даже не о «Крылатых качелях», которые, конечно, были невероятно красивыми и которые мы пели хором на уроке музыки тоже, да и вообще на любых концертах. Я — о «До чего дошел прогресс», об «Это что же такое», о «Мы — маленькие дети» и, конечно, о песне Урри.
Урри. Урри — это я просто не знаю. Как бы объяснить: тут была не влюбленность со стороны маленькой меня. Тут был острейший интерес и интуитивное понимание бронебойной привлекательности этого, казалось бы, совершенно для маленькой меня не привлекательного типажа. Сегодня я назвала бы этот интерес вполне женским — и совершенно его разделяю. Я не знала тогда о Бельмондо и Челентано. Моим первым Бельмондо был Караченцов в роли Урри. Вот это странное, завораживающее лицо, эта мимика, эти крепкие зубы, крепкое тело и крепкая шея, этот голос, эта тесная кожаная куртка, этот мотоцикл, этот мотоциклетный шлем, эти переговоры в шлем, это досадливое цежение сквозь зубы про «да где же у него кнопка»… Как он мчится на тебя на моцике, согнувшись, а потом встает в седле, и как прячется по кустам… Совершенно понятно было, что плохой и что опасный.
Совершенно понятно было, что оторвать от него взгляд невозможно — и что его появления ждешь и предвкушаешь. И это ж я не подозревала, кто вообще Урри в табели о рангах бандитской — наемник классический, никому не верный. Сейчас-то я скажу просто: потрясающе сексапильный этот Урри, вот что. В детском-то фильме. Впрочем, в этом фильме вообще все совы — не те, чем кажутся…
Ну и Басов. Мой первый мафиози, первый экранный вор в законе, босс, дон-корлеоне-для-советских-детей… Опять-таки, обаяние, которому невозможно противиться. И обаянию его банды (в котелках, ковбойских шляпах, клетчатых рубашках, джинсах, ах!) — тоже. И теперь можно признаться, что где-то в глубине души, втайне от себя самой, я немножко хотела… короче, хотела, чтоб у Стампа все получилось.
Целый набор воспоминаний — эмоциональных зацепок. Первых каких-то колебаний внутренних. Когда вырезали картину из рамы — и стало больно и страшно. Когда у Сыроежкина размазалась зеленка на выдуманной сыпи — ощущение жалости и унижения. И жалость и унижение, когда он метался со штангой, силой всунутой в руки старшими ребятами.
Недоумение, почему пионерка Майя — такая роковуха у них, и первое подозрение, что, может, хорошо, когда у тебя светлые волосы и короткая юбка. Сочувствие к Кукушкиной, когда Сыроежкин нарисовал ее портрет. Обида за сыроежкинского папу, когда примерный Электроник говорит, что ему надо в школу. И вообще раздражение правильностью Электроника — раздражение, в котором себе нельзя признаваться, это же совершенно точно положительный герой, он всем нравится и у него все получается! Ужас и сочувствие, когда Электроник безвольно укладывается в чемодан. Тоска, когда у Сыроежкина заглох мотоцикл, и он его толкает.
Опасливое недоверие к Гусеву, потому что он какой-то стремный и ждешь от него пакости в духе армейской дедовщины (так я не формулировала тогда, понятно, а вот чувство было именно такое). Обида за Чижикова, который задолбался отстаивать себя и повторять, что он — не Рыжиков, а эти гады все продолжают его дразнить. Чувство поражения, когда бедный Электроник в дурацком колпачке вынужден подчиняться бандитам. Обида за Сыроежкина, когда все вдруг начинают любить Электроника, и он совсем один вдруг — в сущности, они же предали его все, и Электроник этим, замечу, очень даже упивается (ну да, да, они не знали, но что же — совсем, что ли, идиоты? Он же страшно, чудовищно изменился, а они его другим знали и любили… И когда все открывается, они так уже к Сыроеге относятся, без особого интереса, а как-то даже свысока — не прощают ему, вишь ты, что до робота не дотягивает). Досадливое чувство от того, как Электроник всех называет по имени и вообще такой вежливый, что так бы и пнула. Гордость до щекотки внутри, когда Электроник поет про Качели голосом Лоретти, и все обалдевают, особенно учителя. Завораживающий звук рации Урри, от которого становится не по себе.
Этот фильм — это просто праздник какой-то. Все ненастоящее — и совершенно настоящее при этом. В образах, в интонациях, в мотивах, в причинах-следствиях, в мимике и жестах. В естественности. В реалистичности реальности. В том, какое все получают удовольствие. В том, какая радость — когда видишь его в телепрограмме, отчеркиваешь и ждешь, а потом — какая радость, когда начальные титры. В том, как не хочется, чтоб кончалось.
Я никогда не думала о том, кто все это снял. Кто это снял — так. А это был Константин Бромберг.